загородный отель для свадьбы

Санкт – Петербург, Вторая половина XVIII века, Быт и нравы

18 век - на пути к вольности дворянства

Александр I

Александр II

Александр III

Екатерина II

Императорская Россия - петровский разворот в сторону Запада

Империя подминает под себя русскую православную церковь

Искусство и идеология

Конец 18 века - бюрократия захватывает власть в России

Культурные реформы Петра I

Николай I

Николай II

Общественное движение в России в 19 веке

Павел I

Петр I

Петровские реформы

Полицейское государство

Православная церковь и русское общество

Российская бюрократия

Русская аристократия

Русская деревня в пореформенный период

Русская общественная мысль

Русские консерваторы

Русские купцы, буржуа и коммерсанты

Русские революционеры

Русский идеализм

Санкт – Петербург, Вторая половина XVIII века, Быт и нравы

Славянофилы и западники

Цензура и политический сыск в России

Экономика Российской империи

Эпоха дворцовых переворотов






Сватовство, развод, брак.

Ритуал замужества в дворянском обществе XVIII века носит следы тех же противоречий, что и вся бытовая жизнь. Традиционные русские обычаи вступали в конфликт с представлениями о европеизме. Но сам этот «европеизм» был весьма далек от европейской реальности. В XVIII веке в русском дворянском быту еще доминировали традиционные формы вступления в брак: жених добивался согласия родителей, после чего уже следовало объяснение с невестой. Предварительное объяснение в любви, да и вообще романтические отношения между молодыми людьми хотя и вторгались в практику, но по нормам приличия считались необязательными или даже нежелательными. Молодежь осуждала строгость родительских требований, считая их результатом необразованности и противопоставляя им «европейское просвещение». Однако в качестве «европейского просвещения» выступала не реальная действительность Запада, а представления, навеянные романами.
Таким образом, романные ситуации вторгались в тот русский быт, который сознавался как «просвещенный» и «западный». Любопытно отметить, что «западные» формы брака на самом деле постоянно существовали в русском обществе с самых архаических времен, но воспринимались сначала как языческие, а потом как «безнравственные», запретные. Уже в «Повести временных лет» летописец писал, что «древляне жили звериным обычаем», «браков у них не бывало, но умыкали девиц у воды». Однако летописцу тут же пришлось оговориться: «по сговору с ними». У древлян-язычников уже существовали развитые формы брака, и христианин-летописец не мог скрыть, что похищение - лишь обрядовая форма брака.
Нарушение родительской воли и похищение невесты не входило в нормы европейского поведения, зато являлось общим местом романтических сюжетов.
То, что практически существовало в Древней Руси, но воспринималось как преступление, для романтического сознания в середине XVIII века неожиданно предстало в качестве «европейской» альтернативы прародительским нравам. В начале XIX века оно войдет в норму «романтического» поведения и живо проникнет в быт.
Семейные отношения в крепостном быту неотделимы были от отношений помещика и крестьянки. От Карамзина до Гончарова это обязательный фон, вне которого делаются непонятными и отношения мужа и жены.
Одним из проявлений странностей быта этой эпохи были крепостные гаремы. Крепостной гарем не имел корней в допетровских обычаях. И хотя в дальнейшем критики крепостного права склонны были видеть здесь порождение «старинных нравов», крепостной гарем сделался возможным только в результате того уродливого развития крепостничества, которое сложилось в XVIII веке. Описание, которое находим, например, в мемуарах Я. М. Неверова, создает характерную и вместе с тем поразительную картину. Крепостные девушки содержатся в гареме, созданном помещиком П. А. Кошкаревым. Девушки поставляются в барский дом из числа крепостных. Здесь их строго изолируют от мужского общества: даже лакеи не допускаются в их половину. Не только в церковь, но и в уборную их сопровождает специально приставленная баба. При этом все девушки обучены чтению и письму, а некоторые французскому языку.
Бесконтрольность крепостнического быта порождала возможности патологических отклонений. Ограничения власти помещика над крестьянином держались только на обычае и церковной традиции. Параллельное расшатывание последних и усиление помещичьей власти создавали практическую незащищенность крестьянина.
В течение всего XVIII века власть помещика над крестьянами непрерывно усиливалась. В конечном итоге крестьянин делался, по выражению Радищева, «в законе мертв», то есть превращен был, по юридической терминологии, из субъекта власти и собственности в ее объект. На бытовом языке это означало, что крестьянин перед лицом закона выступал не как лицо, а как вещь: помещик владел и им, и его собственностью. Крепостное право имело тенденцию деградировать и приближаться к рабству.
Слово «раб» входило в литературный язык XVIII века. Долгое время оно употреблялось даже в формуле официального обращения к императору: «Вашего Императорского Величества всепокорнейший раб». При Екатерине II это обращение к главе государства было официально уничтожено. Однако в отношении крепостных крестьян оно употреблялось очень широко.
Однако русские крепостные крестьяне рабами не были. Крепостное право в своих крайних извращениях могло отождествляться с рабством, но в принципе это были различные формы общественных отношений. Тем более заметно, что именно в конце крепостного периода, когда эта форма общественных отношений сделалась очевидным пережитком, случаи приближения ее к рабству стали особенно часты. Выше мы говорили об одной из форм - бесконтрольной жестокости помещиков по отношению к крестьянам. Жертвой ее, как правило, делались дворовые. Но существовала и другая форма власти помещика - бесконтрольное увеличение: объема труда, который крестьянин должен был отдавать помещику. Во второй половине XVIII в помещичий быт все более вторгается разорительная роскошь. Самые богатые вельможи оказываются погрязшими в долгах, причем деньги от поместья тратятся не на развитие хозяйства, а на предметы роскоши.
Стремление помещиков выкачивать все больше денег из своих земель разоряло крестьян.
Однако наиболее уродливые формы отношений между помещиком и крепостным крестьянином вырисовываются даже не в этих случаях, а именно тогда, когда энергичный и экономически талантливый крестьянин богател, иногда даже становясь богаче своего помещика. Парадоксальную в своей уродливости ситуацию рисуют мемуары крепостного Николая Шипова. В них мы находим неожиданную для современного читателя картину. Энергичные крестьяне развертывают в 1814-1819 годах широкую хозяйственную деятельность. Перейдя на оброк, они отправляются в башкирские степи и, располагая значительными капиталами, закупают там большие стада овец и, наняв пастухов, перегоняют и перепродают в России. Дорога «опасна от грабителей», дело требует умения и навыков, но зато приносит большие доходы. Мемуарист приводит такие эпизоды: «Один крестьянин нашей слободы, очень богатый, у которого было семь сыновей, предлагал помещику 160000 руб., чтобы он отпустил его с сыновьями на волю. Помещик не согласился. Когда через год у меня родилась дочь, - вспоминает мемуарист, - то отец мой вздумал выкупить ее за 10 000 руб. Помещик отказал. Какая же могла быть этому причина? Рассказывали так: один из крестьян нашего господина, подмосковной вотчины, некто Прохоров, имел в деревне небольшой дом и на незначительную сумму торговал в Москве красным товаром. Торговля его была незавидная. Он ходил в овчинном тулупе и вообще казался человеком небогатым. В 1815 году Прохоров предложил своему хозяину отпустить его на волю за небольшую сумму, с тем, что эти деньги будут вносить за него будто бы московские купцы. Барин изъявил на это согласие. После того Прохоров купил в Москве большой каменный дом, отделал его богато и тут же построил обширную фабрику. Раз как-то этот Прохоров встретился в Москве с своим бывшим господином и пригласил его к себе в гости. Барин пришел и немало дивился, смотря на прекрасный дом и фабрику Прохорова; очень сожалел, что отпустил от себя такого человека» .
Источник описывает парадоксальные отношения людей в тот момент, когда инициатива одних и привычка к уже устаревшим формам жизни других образовали кричащий конфликт. Мемуары, которые мы только что цитировали, рисуют поразительную ситуацию: крестьяне фактически богаче своего барина, но вынуждены скрывать свои богатства, зачисляя деньги на подставных лиц или пряча их от помещика. Барин обладает безграничной властью: он может посадить мужика на цепь и морить его голодом или разорить богатого крестьянина без всякой для себя выгоды. И он пользуется этим правом.
Приведем характерный пример - эпизод из того же источника: «Однажды помещик, и с супругою, приехал в нашу слободу. По обыкновению богатые крестьяне, одетые по-праздничному, явились к нему с поклоном и различными дарами; тут же были женщины и девицы, все разряженные и украшенные жемчугом. Барыня с любопытством все рассматривала и потом, обратясь к своему мужу, сказала: «У наших крестьян такие нарядные платья и украшения; должно быть, они очень богаты и им ничего не стоит платить нам оброк». Не долго думая, помещик тут же увеличил сумму оброка.
Все возрастающий культурный разрыв между укладом жизни дворянства и народа вызывает трагическое мироощущение у наиболее мыслящей части дворян.
Однако бытовая оторванность среднего нестоличного дворянина от народа не должна преувеличиваться. В определенном смысле дворянин-помещик, родившийся в деревне, проводивший детство в играх с дворовыми ребятами, постоянно сталкивавшийся с крестьянским бытом, был по своим привычкам ближе к народу, чем разночинный интеллигент второй половины XIX века, в ранней молодости сбежавший из семинарии и проведший всю остальную жизнь в Петербурге. Это было различие между бытовой и идеологической близостью.
Календарные обряды, просачивание фольклора в быт приводили к тому, что нестоличное, живущее в деревнях дворянство психологически оказывалось связанным с крестьянским бытом и народными представлениями.
Бытовое суеверие, вера в приметы, накладывавшая своеобразный отпечаток «народности» на поведение образованного человека этой эпохи, прекрасно уживались с вольтерьянством или европейским образованием. Вера в приметы вторгалась в психологию тех ситуаций, где человек сталкивался со случайностью, например в карточных играх. Переплетение «европеизма» и весьма архаических народных представлений придавало дворянской культуре интересующей нас эпохи черты своеобразия. Особенно тесно соприкасались эти две социальные сферы в женском поведении. Обрядовая традиция, связанная с церковными и календарными праздниками, практически была единой у крестьян и поместного дворянства.
В крестьянском быту хронология брачных обрядов связана была с сельскохозяйственным календарем, древность которого проступала сквозь покров христианства. Даты брачного цикла группировались вокруг осени, между «бабьим летом» и осенним постом (от 15 ноября до 24 декабря - от мучеников Гурия и Авивы до Рождества), и весенних праздников, которые начинались с Пасхи.
Как правило, знакомства происходили весной, а браки - осенью, хотя этот обычай не был жестким. Первого октября (все даты календарного цикла здесь и дальше даны по старому стилю), в день Покрова Пресвятой Богородицы, девушки молились Покрову о женихах.
Дворянские свадьбы сохраняли определенную связь с этой традицией, однако переводили ее на язык европеизированных нравов. Осенью в Москву съезжались девушки, чей возраст приближался к заветному, и проводили там время до Троицы. Все это время, за исключением постов, шли балы.
Обряд сватовства и свадьба образовывали длительное ритуальное действо, характер которого менялся в различные десятилетия. Сватовство состояло обычно в беседе с родителями. После полученного от них предварительного согласия в залу приглашалась невеста, у которой спрашивали, согласна ли она выйти замуж. Предварительное объяснение с девушкой считалось нарушением приличия. Однако практически, уже начиная с 70-х годов XVIII века, молодой человек предварительно беседовал с девушкой на балу или в каком-нибудь общественном собрании. Такая беседа считалась приличной и ни к чему еще не обязывала. Этим она отличалась от индивидуального посещения дома, в котором есть девушка на выданье. Частый приезд молодого человека в такой дом уже накладывал на него обязательства, гак как «отпугивал» других женихов и, в случае внезапного прекращения приездов, давал повод для обидных для девушки предположений и догадок. Случаи сватовства (чаще всего, если инициатором их был знатный, богатый и немолодой жених) могли осуществляться и без согласия девушки, уступавшей приказу или уговорам родителей. Однако они были не очень часты и, как мы увидим дальше, оставляли у невесты возможность реализовать свой отказ в церкви. В случае, если невеста отвергала брак на более раннем этапе или родители находили эту партию неподходящей, отказ делался в ритуальной форме: претендента благодарили за честь, но говорили, что дочь еще не думает о браке, слишком молода или же, например, намеревается поехать в Италию, чтобы совершенствоваться в пении. В случае согласия начинался ритуал подготовки к браку. Жених устраивал «мальчишник»: встречу с приятелями по холостой жизни и прощание с молодостью.
Сама свадьба также представляла собой сложное ритуальное действо. При этом дворянская свадьба в общей ритуальной схеме повторяла традиционную национальную структуру. Однако в ней проявлялась и социальная специфика, и мода. Свадьба - одно из важнейших событий в жизни дореформенного человека. Вместе с похоронами она образует целостный мифологический сюжет. Поэтому имеет смысл рассмотреть дворянскую свадьбу с разных точек зрения. Постараемся реконструировать культурную многогранность этого события, сначала сопоставив его с крестьянской свадьбой.
О едином свадебном обряде в условиях крепостного быта говорить нельзя. Крепостное принуждение и нищета способствовали разрушению обрядовой структуры. Так, в «Истории села Горюхина» незадачливый автор Горюхин полагает, что описывает похоронный обряд, когда свидетельствует, что в его деревне покойников зарывали в землю (иногда ошибочно) сразу после кончины, «дабы мертвый в избе лишнего места не занимал». Возьмем берем пример из жизни очень богатых крепостных крестьян - прасолов и торговцев, так как здесь обряд сохранился в не разрушенном виде.
«...Мой отец разослал гонцов к своим родственникам, друзьям и приятелям с приглашением их пожаловать к свадебному столу, который приготовлялся на 80 человек. Отец мой почитался настоящим русским хлебосолом, а потому распорядился, чтобы всего было в изобилии. Накануне свадьбы, около полуночи, поехал я на кладбище проститься с усопшими сродниками и испросить у покойной родительницы благословения. Это я исполнил с пролитием слез на могиле. 10-го числа вечером собрались к нам все наши родственники и знакомые; священник с диаконом и дьячками тоже пришли. В это время, по обычаю, двое наших холостых сродников посланы были к невесте с башмаками, чулками, мылом, духами, гребешком и проч. Посланных у невесты приняли, одарили платками и угостили. Между тем отец начал меня обувать и положил мне в правый сапог 3 руб. для того, что когда молодая жена станет разувать меня, то возьмет эти деньги себе. Когда я был одет, отец взял образ Божией матери в серебряном окладе, благословил меня им и залился слезами; я тоже прослезился; недаром старики говорили, что свадьба есть последнее счастье человека. Потом благословили меня своими иконами отец крестный, мать крестная и посадили меня в переднем углу, к образам. Все, начиная с отца, со мною прощались, после чего, помолившись богу, священник повел меня в церковь. <...> Между тем сваха и дружка с хлебом и солью поехали за невестой. Здесь, на столе находился также хлеб и соль. Сваха взяла эту соль и высыпала себе, а свою отдала; хлебами же поменялись. Потом невесту, покрытую платком, посадили за стол. После благословения невесты от родителей иконами все с невестою прощались и дарили ее, по возможности, деньгами. Затем священник вывел невесту из комнаты и поехал в церковь со свахою, дружкою и светчим, который нес образа невестины и восковые свечи. За ними ехали на нескольких повозках мужчины и женщины, называющиеся проежатыми. По окончании таинства брака мы, новобрачные, по обычаю, несли образ Божией матери из церкви в дом моего отца. <...> В доме встретил нас отец с иконою и хлебом-солью; мы приложились к образу и поцеловались с отцом. После этого начался Божией матери молебен. По окончании молебна сваха нас, молодых, привела в спальню, посадила рядом и дала нам просфору <...> Потом сваха убрала голову молодой так, как это бывает у замужних. После этого мы вышли к гостям и вскоре начался стол, или брачный пир» .
Помещичья свадьба отличалась от крестьянской не только богатством, но и заметной «европеизацией». Соединяя в себе черты народного обряда, церковных свадебных нормативов и специфически дворянского быта, она образовывала исключительно своеобразную смесь. Приведем примеры из двух источников, один из которых - свидетельство иностранца-японца, отчужденного как от русской, так и от западноевропейской традиции, а другой - великого русского писателя, воссоздающего образ родной ему жизни. Свидетельства эти будут противоположны и в другом отношении: их разделяет почти сто лет. Таким образом, мы охватим эпоху как бы с двух ее крайних временных точек.
Автор первого текста - капитан японской шхуны Дайкокуя Кодаю, попавший после кораблекрушения в Россию и в 1791 году привезенный в Петербург. После возвращения на родину Кодаю был подвергнут тщательному допросу и дал письменные показания о разнообразных сторонах русской жизни. Книга показаний Кодаю, составленная Кацурагавой Хосю, хранилась как государственная тайна и до 1937 года оставалась секретной. Русский перевод ее (переводчик В. Т. Константинов) был издан в 1978 году.
Японский путешественник тщательно описывает странные для него обычаи, составляя источник сведений огромной для нас ценности. О браках мы находим у него следующее: «По обычаям той страны и знатные и простые, и мужчины и женщины празднуют каждый седьмой день и обязательно ходят в церковь молиться Будде. <...> Обычно в этих случаях и происходит выбор невест и женихов». Сама неосведомленность иностранца увеличивает для нас ценность источника. Знакомство и завязывание любовных отношений, конечно, на самом деле не является функцией церкви и не входит в нормы поведения молящихся. Поэтому более осведомленный наблюдатель пропустил бы это как нарушение правил или специально оговорил бы предосудительность подобного поведения. Но японский капитан выводит свои эмпирические наблюдения в ранг узаконенной нормы, фиксируя их в своих записях и тем самым, сохраняя для нас яркие черты бытовой реальности.
«На жениха надевают новую одежду, и он отправляется к невесте в сопровождении родственников и свата (сватом японский автор называет дружку, роль которого ему, по-видимому, не совсем ясна), а также красивого мальчика лет четырнадцати-пятнадцати, выбранного для того, чтобы впереди них нести икону (словом «икона» переводчик передает японское выражение, буквально означающее: «висячее изображение Будды») <...> усаживают мальчика на четырехколесную повозку, для чего на нее кладут доску, как скамейку. За ним в одной коляске в дом невесты едут жених и сват». Японский наблюдатель выделяет, видимо, непривычный ему обычай родственников жениха и невесты целоваться при встрече. Войдя в дом невесты, «жених и все сопровождающие его молятся изображению Будды, висящему в комнате, и только после этого усаживаются на стулья. В это время мать выводит за руку невесту и передает ее жене свата. Жена свата берет невесту за руку, целуется со всеми остальными и в одной карете с невестой отправляется прямо в церковь, а жених едет туда же в одной карете со сватом».
Во втором примере, который будет извлечен из романа «Анна Каренина», отмечается, что приданое Кити не могло быть готово к назначенному сроку. «И потому, решив разделить приданое на две части, большое и малое приданое, княгиня согласилась сделать свадьбу до поста. Она решила, что малую часть приданого она приготовит всю теперь, большую же вышлет после». Толстой считал решение княгини вынужденным и случайным. Тем более интересно, что внимательный японец зафиксировал подобное «решение» как специфически дворянскую бытовую черту: «Люди низшего сословия одновременно с этим (со свадьбой) отправляют вещи невесты к жениху, богатые же и благородные люди отправляют вещи постепенно, заранее».
После этого невеста и сопровождающие ее входят в церковь (автор ошибочно полагал, что они заходят в алтарь), и священник выносит им уборы, «похожие на венцы». «Затем настоятель храма приносит два кольца и надевает их на безымянные пальцы жениха и невесты. Говорят, что эти кольца присылает в церковь жених дня за четыре-пять до свадьбы».
«Потом зажигают восковые свечи и раздают их всем четверым (жениху с невестой и тем, кто держит над их головами венцы), а настоятель храма подходит к невесте и спрашивает: «По сердцу ли тебе жених?». Если она ответит: «По сердцу», он подходит к жениху и спрашивает: «По сердцу ли тебе невеста?». Если он ответит: «По сердцу», настоятель снова идет к невесте и снова спрашивает ее. Так повторяется три раза. Если жених или невеста дадут отрицательный ответ, то венчание тотчас же прекращается. По окончании этих вопросов и ответов настоятель мажет каким-то красным порошком ладони новобрачных, затем берет в правую руку свечу и со священной книгой в левой выходит вперед. Невеста держится за его рукав, а жених за рукав невесты... так они обходят семь раз вокруг алтаря. На этом кончается обряд венчания, после чего жених берет невесту за руку, и они садятся в одну карету». Далее информатор сообщает, что родители жениха встречают новобрачных с «якимоти» («якимоти» - рисовая лепешка; чтобы подчеркнуть специфику, автор указал, что она сделана «из мути», то есть из муки). Затем происходит праздник, сопровождаемый музыкальным исполнением «на кокю и западном кото». Переводчик поясняет, что первое из этих слов означает китайский смычковый инструмент, второе - японский многострунный щипковый инструмент и что этими словами автор хотел описать скрипку и клавесин.
Сочетание этнографической точности описания с характерными ошибками дает нам исключительно интересный взгляд и позволяет высветить в свадебном быту именно то, что иностранцу казалось непонятным. Взгляд иностранца здесь может быть в какой-то мере сопоставлен с распространенным в литературе XVIII века приемом описания обычной действительности глазами принципиально чуждого ей наблюдателя.
Из примечаний к японскому тексту видно, что русское слово «венцы» не очень точно передает содержание. Слово в оригинале означает «диадему на статуе Будды». Характерно, что информатор отождествляет новобрачных не с земными властителями, а с богами.
Дворянская свадьба интересующего нас периода строилась как смешение «русского» и «европейского» обычаев. Причем до 20-х годов XIX века преобладало стремление справлять свадьбы «по-европейски», то есть более просто в ритуальном отношении. В дальнейшем же в дворянской среде намечается вторичное стремление придавать обряду национальный характер.
Одним из нововведений после петровской действительности был развод. Продиктованный новым положением женщины и тем, что послепетровская реальность сохраняла за дворянской женщиной права юридической личности (в частности, право самостоятельной собственности), развод сделался в ХVIII веке явлением значительно более частым, чем прежде; практически он принадлежал новой государственности. Это вступало в противоречие как с обычаями, так и с церковной традицией. Развод нас будет интересовать как явление быта. Мы будем рассматривать, как эти сложные конфликты решались в практической жизни, согласуя требования реальности и морально-юридические нормы.
Строгий судья своего века, кн. М. М. Щербатов сообщает нам такой эпизод: «При сластолюбивом и роскошном Государе не удивительно, что роскошь имел такие успехи, но достойно удивления, что при набожной Государыне, касательно до нравов, во многом Божественному закону противуборствии были учинены. Сие есть в рассуждении хранения святости брака, таинства по исповеданию нашея веры. Толь есть истинно, что единый порок и единый проступок влечет за собою другие. Мы можем положить сие время началом, в которое жены начали покидать своих мужей. Не знаю я обстоятельств первого странного разводу; но в самом деле он был таков. Иван Бутурлин, а чей сын не знаю, имел жену Анну Семеновну; с ней слюбился Степан Федорович Ушаков, и она, отошед от мужа своего, вышла за своего любовника, и, публично содеяв любодейственный и противный церкви сей брак, жили. Потом Анна Борисовна графиня Апраксина, рожденная княжна Голицына, бывшая же в супружестве за графом Петром Алексеевичем Апраксиным, от него отошла. Я не вхожу в причины, чего ради она оставила своего мужа, который подлинно был человек распутного жития. Но знаю, что развод сей не церковным, но гражданским порядком был сужен. Муж ее, якобы за намерение учинить ей какую обиду в немецком позорище, был посажден под стражу и долго содержался, и наконец велено ей было дать ее указную часть из мужня имения при живом муже, а именоваться ей по прежнему княжною Голицыною. И тако отложа имя мужа своего, приведши его до посаж-дения под стражу, наследница части его имения учинилась, по тому токмо праву, что отец ее князь Борис Васильевич имел некоторой случай у двора, а потом, по разводе своем, она сделалась другом княгини Елены Степановны Куракиной>, любовницы графа Шувалова».
Напомним уже отмечавшуюся нами любопытную деталь. Речь идет об эпохе Елизаветы Петровны. Но когда Щербатов говорит о ней как о человеке, он употребляет женскую форму: «государыня», когда же о ее государственной деятельности - мужскую: «государь».
Русское послепетровское законодательство давало дворянской женщине определенный объем юридических прав. Однако еще больше гарантий давал обычай. В результате характер женщины XVIII века в России отличался большой самостоятельностью.
Редкая и скандальная форма развода часто заменялась практическим разводом: супруги разъезжались, мирно или немирно делили владения, после чего женщина получала свободу.


Балы в Санкт-Петербурге второй половины XVIII века

Женское образование в Санкт-Петербурге во второй половине XVIII века

Сватовство, развод, брак

Торговля в Санкт-Петербурге

 

На главную страницу